Бодлер, стр. 31

 

Старик Асинью умер, войдя в стеклянную стену. Ветер из пустыни дул вторую неделю, и теперь Даниэль носил очки. Про контактные линзы лучше было забыть. Джой сломала малую берцовую кость, но не знала об этом. Иза боль­шую часть времени проводила у себя наверху. Считалось, что она дописывает книгу. Но все знали, что она пьет и валяется голая в постели. Время от времени она звонила, и младший брат Асинью, Мамаду, в нитяных перчатках и с сал­феткой, перекинутой через руку, поднимался по лестнице. Голова его была стыдливо опущена. И зря. В этом доме никто никого ни в чем не винил. Валентин продолжал бегать берегом океа­на, но теперь вместо пяти миль от силы пробегал полторы.

Старик Асинью, черный слуга, ни слова не говоривший по-французски, рано утром, когда все спали, вошел своей мягкой походкой в за­крытую стеклянную дверь, отделяющую салон от патио. Никто никогда не знал, отодвинута ли дверь. И в это утро между ним и слепящей водой бассейна, начинавшейся прямо от третьей ступеньки патио, не было ни малейшего замутнения воздуха, ни блика, ни штриха. Да­ниэль уже год твердил, что нужно наклеить на стекло хотя бы небольшую красную полоску. «На уровне глаз...» — добавлял он, и все улы­бались. Глаза в этом доме у всех были на удивительно разном уровне. Иза однажды от­правилась наверх искать ленту цветного скотча, да так в тот день и не вернулась. Полицейский офицер, примчавшийся на разбитом «пежо» с включенной сиреной часа через два после звон­ка, осмотрел раму с уцелевшим осколком и сказал, что стекло, видимо, треснуло давно и лишь поджидало удара посильнее. Если бы Асинью не нес тяжелый поднос, нагруженный по­судой — Джой и Валентин трапезничали после ночного купания, — он успел бы отпрянуть от падающей стеклянной гильотины. По крайней мере отделался бы порезами. Но чувство долга не позволило ему выпустить из рук поднос, полный хозяйской посуды. Полуторасантиметровой толщины пласт стекла, падая с высоты в три метра, чисто срезал его маленькое ухо, раскромсал шею и плечо и перебил сонную артерию. Шума никто не слышал. Под утро в доме спали крепче всего. Городские барабаны умолкали лишь часов в пять, уступая место пению муэдзинов. Ровно, как всегда, гудели кондиционеры, и на столике возле кровати Изы в стакане недопитого скотча плавала жирная, неизвестно как в спальню попавшая ночница. Даниэль был хозяином виллы. Авиакомпания уже пятый год держала его на Западном берегу. Африка ему осточертела. Осточертела ему и жена. Но было не то поздно делать серьезные шаги, не то слишком рано. Даниэль никогда не мог забыть, что вся его карьера была построена на знакомствах Изы. Три недели назад ему испол­нилось пятьдесят. Валентин прилетел из Пари­жа за час до того, как народ стал расходиться с юбилейной пирушки. На его бледное лицо оборачивались. Ошалевший от перелета, он бро­дил среди обнаженных спин и белых клубных пиджаков и пьянел, пьянел от цвета ночного неба, от сада, от влажных настойчивых запахов. В Париже третий месяц лил дождь.

Иза выпустила свою первую книгу, когда ей было семнадцать. Это была смесь еще не загустевшего цинизма и подкупающей наивнос­ти. Она была молода, красива, из старинной знатной семьи. Левая пресса хвалила ее за клас­совый бунт, правая — за бесконечные описания жизни в родовом замке. Все прочили ей великое будущее. Ее первый муж, репортер ТВ, погиб во Вьетнаме, но не на линии фронта, а в пьяной драке в ночном притоне. Нож, вошедший ему между лопаток, был сделан в Китае. Лишь од­нажды Иза воспользовалась им, разрезав не­сколько страниц цитатника председателя Мао. Молодая вдова оплакивала мужа не в одино­честве. Изрядная часть женского населения Па­рижа заливалась слезами. Даниэль выхаживал ее с полгода. В итоге они поженились. Десять лет промелькнули, как фильм: пока сидишь в зале, все кажется грандиозным, гениальным, но, выйдя на улицу, не помнишь ничего. После нескольких месяцев африканской жизни Иза пришла к выводу, что муж ее переметнулся на мальчиков. По крайней мере он заходил теперь в ее спальню только тогда, когда ему нужен был аспирин. Или же когда нужно было под­вязать ему шелковый бант бабочки. В последнее время он носил шарфы, и Иза гадала, нарочно ли он нарушает протокол — в поле зрения всегда было больше послов, чем простых смертных, — или же это его увертка, нежелание стоять, вытянув шею и задрав голову в ожидании конца удушающей процедуры. Иза завязывала галстук-бабочку замечательно, но очень медленно. Была она на семь лет старше мужа.

Джой преподавала в местном университете по контракту, срок которого истекал через год. Вся белая колония давным-давно пере­спала друг с другом во всех возможных ва­риантах. Джой никогда до Африки не была счастлива с мужчинами. Ее первый черный любовник на двадцать седьмом году ее жизни сделал из нее женщину. С тех пор она не могла остановиться. Ее холодное европейское прошлое было размыто и расфокусировано. Она жила теперь в одном нескончаемом об­мороке — взглядов, намеков, касаний, провалов. В тот день, когда она познакомилась с Валентином, она спала утром со своим студентом и во время сиесты — с чехом из посольства. Чех был ее теннисным парт­нером, и последний сет обычно переносился в его спальню. На вечеринке она заприметила трогательного девятнадцатилетнего щенка, сына то ли норвежского, то ли шведского дипломата. Танцуя с ним, чувствуя, как дро­жит его рука на ее голой спине, она спросила, не хочет ли он выпить с нею в казино? Он побледнел сквозь загар и ушел просить у отца ключи от машины. При казино был знаменитый отель с широкими низкими кро­ватями, решетками на окнах и громадными вентиляторами. Молодой человек вернулся, играя ключами и испуганно улыбаясь.  В это время появился Валентин. Он был вызывающе мрачен, словно Персефона послала его с уми­рающего континента в Африку по делам смер­ти. Джой была сильна в мифологии и под любую банальность подводила коринфские ко­лонны.   Ее   американское  имя  произошло   от любви ее матери к калифорнийским пляжам. Валентин обычно отказывался рассказывать о своем прошлом. Да и себе он не позволял вспоминать о бывшем, скажем, до шестьдесят третьего года. «Я родился в двадцать пять лет, — объяснил он, — в пятом округе Парижа. О моих родителях известно лишь то, что они были счас­тливы». Какое-то время он бедствовал, и люди, знавшие его в этот период, говорили, что это был тяжело пьющий человек, полный безумных идей.  Его побаивались.  Кто-то видел,  как он поджег в кафе платье своей спутницы. Кто-то рассказывал,  что  Валентин прыгнул с  Нового моста в проплывающую баржу. Баржа была гру­жена  песком.   Валентин  верил  в  судьбу,   и  в благодарность судьбою ему был послан однажды молодой японский предприниматель. Они про­сидели в кафе «Маленький швейцарец» напро­тив каштанов Люксембургского сада до заката. Японец дважды звонил в Токио. Гарсон получил изрядные чаевые, а Валентин чек на двадцать пять тысяч. Это был аванс. Контракт был под­писан через несколько дней. Валентин был ма­шиной идей. Они появлялись из ниоткуда, всег­да  конкретно  сформулированные,   и,   если  их не пристроить в жизни, исчезали опять же в никуда. В пьяные минуты Валентин воображал внеземной мир, как огромный, звездами про­пыленный склад идей. «Где-то внутри меня, — уверял он, — есть дыра, дефект рождения, быть может... Через нее и натекает информация». Ва­лентину — и Кен это мгновенно понял — не хватало технического образования, чтобы полу­чить хотя бы один патент. В «Маленьком швей­царце» был продан проект обыкновенного плана метро. Валентин предлагал его делать из толс­того пластика, каждую линию метрополитена в виде капиллярного канала. В конце линии, там, где стояло название направления, должен был быть небольшой пузырь. «Волдырь, — пояснил Валентин, — как после часа гребли среди де­вушек в цвету по речушке Моне...» Эту фразу японец пропустил. Кен вообще должен был фильтровать эмоционально перегруженную речь Валентина. Пузырь на плане заполнялся спир­товой краской. Стоило приложить палец — краска разогревалась и бежала вдоль линии. В мире было множество метрополитенов. Кен решил взять патент. Валентин был в деле. День­ги перестали быть проблемой.

«I have a crash on him»*,— лежа повернув­шись к стене, сказала Джой чеху на следующий день. Чех почти не говорил по-французски. Он курил, рассматривая ее худую спину. Джой была маленькой блондинкой. Ближе к вечеру Джой позвонила на виллу, поблагодарила за вечеринку. Даниэль пригласил ее выпить после ужина.

Ночные попойки в саду при свечах или при полной бесплатной луне были в ходу. Впервые за долгое время Джой задумалась, что надеть. Валентин не заметил ее стараний. В пять утра на пляже песок был еще теплым, а ветер из пустыни — упругим. Валентин не нашел на Джой ни полосочки, ни пятнышка незагорелой кожи. Африка сделала ее черной.

Старик Асинью вошел в стекло, потому что хотел взять стакан, забытый на ступеньке бас­сейна. Кровь окрасила край белого тунисского ковра, натекла в бассейн. Даниэль приказал сме­нить воду. Мамаду, вместе с поваром, вытащили ковер в сад. Они пытались отмыть еще свежее пятно, но это был пустой номер. «У твоего брата слишком красная кровь», — сказал повар на волоф, и Даниэль понял. Он листал каталог красителей, когда Валентин спустился к завтраку. В честь старикана ковер обречен был быть до конца дней бордового цвета. Завтрак был накрыт на боковой террасе. На солнце, в просветах бугенвиллей, сидели ящерицы. Намазывая джем на горячий хлеб, Валентин поднял голову — тяжелый военный «боинг» заходил на посадку; брюхо его было размалевано местным кандинским под камуфляж. Вдали рябил океан. На верхушке катальпы сидела хохластая птица с изумрудной грудью и длинным хвостом. Даниэль в очках выглядел старым. Рука его, протянув­шаяся за молочником, дрожала. Послышались не ко времени дня меланхолические аккорды «Кёльнского концерта» Джаррета. Значит, Иза встала. «Будет истерика», — пообещал Даниэль.

 

Они были дружны какое-то время в Париже.» Даниэль был завсегдатаем ночного клуба, одного из тех, куда женщина может попасть лишь по ошибке. Да и то переодевшись. Годы женитьбы кое-как волочились по ухабам. Он был урнингом, в классическом смысле, и, если бы в Изе было  бы хоть немного мужественности, упругости, прямоты, кто знает, может, они протянули бы еще несколько расплывчато-счастливых лет. Но она была как перезревший плод папайи. Ее мягкость, податливость, текучесть бесили его. То, что она принимала  за  сочувствие  в  самом  начале  их отношений, было действительно сочувствием, больше того — скорбью, но не по отношению к ней, а к самому себе. Незадолго до их первой встречи известный профессор, любивший рез­кость обхождения,  пообещал Даниэлю скорую отправку в лучший мир. Набор слов, которыми он оперировал, напомнил Даниэлю приемы клер­ков из бюро путешествий. Короче, что-то про­исходило с кровью, и профессор, показывая отличный седой ежик, выписал ему крупными буквами транзитный билет. Первый раз в жизни Даниэль держал в руках билет «туда». Насчет «обратно», складывая чек вдвое, профессор развел руками. Поэтому в Изе Даниэля привлек именно траур. Она при жизни, ничего не зная, оплаки­вала его. Не слишком усердно, но достаточно драматично. К тому же ей шел черный цвет. Но через несколько месяцев головокружение, тош­нота и странные оптические эффекты, которыми его снабжала щедрая на авансы смерть, исчезли. Тот же профессор опять разводил руками, опять складывая вдвое чек. Теперь Иза носила все светлое и слишком часто улыбалась. Она была умна, но ее чувственность делала ее абсолютной дурой. Даниэль не охладел, просто ему не нужна была больше чужая вдова, профессиональная си­делка. До нее это дошло с опозданием. И тогда ее начала раздражать его ухоженность, не чистота, а стерильность, не просто хороший вкус, а же­манность. Он отпустил бороду — она смотре­лась как наклеенная. Его тело стало приобретать странную пухлость, обтекаемость. Он записался в спортивный клуб, несколько раз побывал в сауне, и на этом все кончилось. Назначение в Африку казалось ему выходом из положения, по крайней мере, географическим. Но вышло на­оборот. Работа была до смешного незначимой. Платили за ссылку. У него была вилла, шофер, власть. Белая колония была небольшой, и жизнь шла на виду. Черные ловили рыбу и танцевали. Или изучали медицину и танцевали. Белые пили. Даниэль пристрастился к траве. Кокаин тоже был дешев. Его любовник, молчаливый, слишком мо­лодой египтянин, присылал иногда вместо себя черных дружков. У них всегда были проблемы с деньгами. Даниэль по секрету от Изы снимал на пару с приятелем-дипломатом трехкомнатную квартиру в деловой части города. До виллы было пятнадцать минут езды берегом океана.

Валентин познакомился с Даниэлем в Пари­же, в клубе, куда он завалился с подкуренной, шляпу роняющей, известной старлеткой. Хозяин, выставив руки, словно он собирался обнять за­гулявшую парочку, бубнил что-то про правила клуба, двое худых мрачных парней выглядывали из-за его жирной спины, и все кончилось бы дракой, если бы в последний момент не появился невысокий человек с большими, навсегда удив­ленными глазами. Он что-то сказал на ухо хо­зяину, и их пропустили. Не в клуб, а к стойке бара у входа. Невысокий заступник, скучавший до этого в полутьме над третьим стаканом скотча, и был Даниэль. Ночь кончилась в дуплексе* актрисы за игрою в шахматы. Даниэль выиграл. Актриса спала в кресле, вытянув ноги, свесив руки. Шляпа, закрывавшая ей лицо, немного глушила ее юный храп.

Иза вообще не реагировала на новость. Ее волосы были туго повязаны косынкой. Она высыпала на стол целую пригоршню раз­ноцветных пилюль. «Завтрак космонавта»,— комментировал Даниэль. Бассейн наконец был пуст, и Мамаду мыл его из шланга. «Во сколько обещал быть Алекс?» — спросила Иза. Алекс был приятелем ее первого мужа, миллионером, страстным коллекционером жи­вописи. Он жил на острове, напротив города, на расстоянии одной гавани. «Ты заметил,— спросил Даниэль Валентина, — что люди с деньгами все чаще селятся на островах? У Алекса по крайней мере пять вилл в разных концах мира... Он обещал быть к аперитиву...

Знаешь, почему на островах? — Даниэль снял очки и почесал переносицу. — На маленькие острова не падают большие бомбы...» Иза смотрела на мужа, холодно улыбаясь. Невоз­можно было сказать, из чего состояла ее улыбка. Но и сочувствие, и презрение входили в компоненты. Мамаду бросил шланг и шеп­тался с поваром. Даниэль, уронив салфетку, поднялся и подошел к ним. Валентин увидел, что черные тоже могут бледнеть. «Слушай, — Даниэль вернулся и, подняв салфетку, швыр­нул ее на плетеное кресло,— они просят разрешения положить Асинью в большой мо­розильник... Черт-те что... Говорят, что род­ственники смогут добраться до города лишь завтра к вечеру или послезавтра утром. Мне все равно. Мамаду уверяет, что места хватит и продукты не придется размораживать...» Иза подняла вытаращенные глаза. Валентин от­вернулся, внимательно разглядывая отвесно по стене поднимающуюся ящерицу. Она была от­вратительно серого, землистого цвета.

Джой опоздала. Полчаса ушло на то, чтобы отделаться от чеха. Он ничего не видел осо­бенного в том, чтобы уложить ее в постель перед свиданием с Валентином. Он был прав, раньше так и было. Она выставила его. Десять минут ушло на то, чтобы набить ледник вы­пивкой и едой, погрузить в машину; еще десять, чтобы домчаться до виллы. У нее был старый военный джип, который она лихо развернула в тупике перед виллой. Джип был списан из американского посольства, первый секретарь в свое время помог ей с покупкой, один из тех рыжих чудаков, которые не могут загореть даже в Африке. Подходя к воротам, она вспомнила, что забыла купальник, и в этот момент бампер джипа сильно ударил ее чуть выше лодыжки — машина не стояла на тормозе. Не шепотом, а шипением выругавшись, она прохромала назад и с треском оттянула рычаг тормоза. «Первая травма»,— хотела сказать она Валентину, имея в виду свое разбитое сердце, но ворота открыл слуга, сообщивший ей о несчастном случае. Джой была суеверна и боялась не только просыпанной соли, разбитых зеркал, гадания по руке, девятки пик рядом с девяткой бубен, на­говоров, сглаза, марабу, гри-гри, танцев экзорцизма, но и любых скверных новостей. Словно она была счастлива незаконно и ожидала под­лостей из внешнего мира. Валентин лежал в шезлонге, читал европейские газеты. Загар его был какого-то невероятного цыганского тона. «Что с ногой?» — спросил он. «Попала под колесо Фортуны»,— улыбнулась она. «Нет, се­рьезно? — Валентин подозвал слугу. — Выпьешь, что-нибудь?..» Они уже садились в машину, когда вышла Иза. Она принесла две бутылки «мускаде» и купальную простыню для Вален­тина. «Ужин в холодильнике,— сказала она,— не спешите возвращаться». И посмотрела на Джой с любовью.

Сторож сидел на корточках в тени пальмы. Лук и короткие стрелы лежали на соломенной подстилке. Как всегда, на небе не было ни облачка. Грязная собака стояла, разглядывая мертвую землю.

 

*   *   *

 

На выезде из города она свернула к аэродрому, проскочила, несмотря на запрещающий знак, узкой, колючей проволокой отгороженной доро­гой и остановилась на обрыве. Чья-то яхта делала ленивый поворот. Чье-то радио играло рэгги. Гора ржавых консервных банок была свалена у последней рогатки заслона. Джой посмотрела на часы, и почти в тот же момент, еще не обросший звуком, весь размытый тепловыми волнами, слов­но они смотрели на него сквозь видоискатель телеобъектива, вдали показался самолет. Его клюв качался на разбеге, потом выровнялся, грянул гром, и прямо над ними, так низко, что можно было попасть камнем в брюхо, ушел в небо «Конкорд». Валентин открыл холодную, под штопором скользящую бутылку. Они отпили по глотку, потом друг от друга, потом опять — холодной, смородиной отдающей влаги, и джип резко взял с места, оставляя за собой шлейф розовой пыли.

Дорога на юг спотыкалась об одноэтажные поселки. На обочине мальчишки торговали кокосовыми орехами, у автобусных остановок роились импровизированные базары, все было раскрашено лубочно-розовым, голубым, ярко-желтым. Рейсовый автобус, набитый до пре­дела, тяжело переваливаясь, обогнал их. Он был разрисован пальмами, облаками морской воды, гигантскими бабочками и ампутирован­ными руками над тыквами барабанов. «Счаст­ливого пути»,— было написано над задней дверью. «И веселого также дня» — ниже. Через час, проскочив навылет приземистый колониальный городишко, где дома по ста­ринке далеко отстояли друг от друга, а деревья с огромными кронами легко закрывали рас­каленное небо, они свернули на пустынную дорогу, кое-где отороченную пыльным кус­тарником. Редкие голые баобабы лениво та­щились обочиной, земля была розового, вре­менами почти красного цвета. Дорога уперлась, в озеро, в недостроенный причал, возле которого паслись диковатые мальчишки. Заросший грязными волосами, в рубахе до колен, белый толстяк ловил что-то на отмели. Валентин выбрал пацана поздоровее, подозвал; его пальцем и дал монету. «Ты!» — сказал; он. Даже в таком пустынном месте целые толпы набивались сторожить машину. Лучше уж было выбрать сразу. Они наняли моторную пирогу. Джой, сморщившись от боли, прыг­нула на сиденье. Взвыл, чихнул и опять взвыл мотор. Впервые за много дней стало свежее. Озерцо переходило в озеро, скрипел высокий тростник, от воды шел пресно-сладкий запах. На повороте в пятое или, Бог его знает, шестое озерцо лодочник выключил мотор и крепко прижал пирогу к зарослям тростника. Под прикрытием этой зеленой стены они мягко выскочили на широкий поворот, и Ва­лентин сжал маленькую руку, лежавшую у него на коленях. Озеро, от края до края, было забито розовыми фламинго. «Будете фо­тографировать?» — тихо спросил лодочник.

«Нет, — Джой первая его поняла. — Vas — у!»* И тогда, врубая мотор, привстав на муску­листых расставленных ногах, лодочник закри­чал, заулюлюкал, и сотни огромных птиц под­нялись в жаркое небо, хлопая огромными крыльями, странно таща длинные, неподжи­маемые ноги, заворачивая на общий, к дру­гому озеру поворот. Какое-то время небо было закрыто этой горячей пургой, потом все вмиг стихло, и лишь какие-то коротконосые по­прошайки составляли их эскорт.

Солнце пекло немилосердно. Джип бежал легко, как матерый зверь, позвоночник антенны дрожал и раскачивался, но местные станции передавали однообразную тряскую чушь, а даль­ние были опутаны назойливым треском. Иногда дорогу перебегали стайки некрупных обезьян. Одна из них — они остановились, разглядывая карту с невероятными местными названиями,— вспрыгнула на капот джипа. Валентин протянул руку, но вовремя отдернул: маленькая оскаленная тварь пыталась полоснуть его когтями. Среди редких мирных деревушек и пустынной природы, несколько километров в сторону на восток, они обнаружили раскаленный паркинг «мерседесов» и «вольво», шумный ресторан в тени огромных хижин. Мухи делали воздух черным, и, открыв бутылку кока-колы, нужно было тут же ее за­крывать подставкой от стакана, иначе летучие твари с остервенением моментально забира­лись внутрь. Ровно гудели со всех сторон вра­щающиеся вентиляторы.

Подавальщицы, точеной красоты, но мрачного нрава девицы, сновали быстро и бесшумно. Их босые ноги были лило­вого цвета. Принесли свежего, только что с углей, лобстера, горячие лепешки и суп из шафрана. На Джой смотрели со всех сторон, она это знала и привычно впитывала. В основном раздавалась немецкая, реже английская речь. Валентина раз­морило после еды. «Я человек северный», — жалко улыбался он. Хозяин проводил их к даль­нему бунгало. Три сухо шуршащие пальмы скре­щивались над ними. Бунгало было полосатым внутри, полосатым во всех направлениях — про­светы между прутьями пропускали приглушен­ный свет и воздух. Джой включила вентилятор и рухнула на кровать. Ее кофточка прилипла к спине. Помогая ей, Валентин прижался губами к ее горячей шее. В голове у него стоял шум, перед глазами мелькали огненные иглы. Они мгновенно заснули, но тут же проснулись, желание разбудило их одновременно. Все произо­шло медленно, и от этого напряжение было выше и чище. Потом был настоящий сон, провал, счастливое отсутствие. Где-то рядом был вольер, и дети дразнили животных. Странно было про­снуться в Африке, в густых влажных запахах, под гортанную истерику горбоносой птицы и германскую речь. Они выпили пива и расплатились. На подножке джипа сидело создание лет пяти. Мухи облепили круглое личико. Не спуская глаз с протянутой монеты, высунув язык вбок, дитя слизнуло муху и отправило ее за щеку. Судя по всему, это была игра, и мухе было позволено ползать, щекоча гортань и губы.

 

*   *   *

 

Конечно, она знала этот пляж. На берегу было единственное дерево, и в его сомнительной тени был оставлен джип. Они вытащили ледник. Ва­лентин настроил радио. Над дюнами белого песка, над зелеными волнами океана грянул какой-то ушлый мотивчик. Валентин покрутил регулятор, нащупал заключительную фразу ада­жио Альбиони и выключил. Джой расстелила у самой воды полотенце, принесла очки и масло. Рыжий американец в свое время научил ее бро­сать фрисби. Сам он был мастер невероятных трюков вращающегося диска. В ответ она научила его совсем другой науке, и каждый раз, доставая потертый диск, она вспоминала обмен уроками, и нечто вроде ухмылки всплывало на ее лице. «Ты умеешь?» — крикнула она, и, ярко-красный, сильно вращающийся диск проскочил мимо Ва­лентина, поднялся на воздушной волне и буме­рангом вернулся к Джой. Валентин выложил содержимое единственного кармана шортов на сиденье джипа и взял фрисби. Он попытался покрутить его на указательном пальце — не получалось, тогда он сильно бросил диск в сто­рону дюн, но ветер, единственный профессионал в этой игре, подхватил фрисби и отнес в волны. «Эй! Осторожно!» — крикнула Джой, но Валентин уже несся вскачь в ледяных волнах. В какой-то момент он потерял равновесие, схватил фрисби, повернулся и тут же был сбит с ног. Волна протащила его несколько метров, подняла и откачнулась. Он поплыл на месте, не в силах сдвинуться и на йоту. На миг его свело страхом. Три огромные волны, одна за другой, накрыли его и ушли к берегу. Лопалась пена, как миллионы слепых глаз. Наконец он сообразил и выждав, вместе с летящей к берегу волной бешено заработал руками и ногами. Волна дотащила его до берега — стал слышен шум ползущей гальки, перетираемых камней — и тут же попыталась втянуть обратно. Но он успел подняться, упал в безопасном месте. Фрисби, засунутое под шорты; мешало ему. Джой подбежала, высоко вскидывая ноги, склонилась над ним, опустилась на колени. Глаза ее были испуганы, рот жалобно открыт! «Я тебе не сказала... Здесь тонут и профессио­налы... — Он притянул ее к себе. — Течения, — продолжала она, уткнувшись ему в ухо, — течения оттаскивают их мили на три. И акулы...» Сквозь окаты холодных волн ее тело было горячим, напитанным солнцем. Он тяжело дышал, голова кружилась легко, и он думал, как в детстве, что лежит, прилепившись спиною к поверхности огромного шара и не падает вниз в небо, не падает до тех пор, пока в нем живет жизнь. Это была любимая игра его детского воображения — представлять себе жизнь вверх ногами, хождение как по потолку, по исподу планеты. Здесь это была граница воды и песка, там — в детстве — испод зарос папоротниками и искореженным железом. Умершие мгновенно размагничивались и падали вниз головою туда, где за мягкими об­лаками сиял черный космос. Огромный шар их больше не притягивал. Но еще сорок дней, говорила покойная бабка, крестясь, земля притягивает умершего, не даст ему достаточно далеко провалиться. Провалившись, человек те­ряет земную память и вспоминает то, что было забыто при рождении.

Он прошел берегом с полмили. Что-то вроде деревушки обозначилось за песками. Мелкие рачки убегали при его приближении в воду. Бутылка из-под виски, наверняка выброшенная с корабля, валялась рядом с полусгнившими парусиновыми ботинками. Валентин подобрал розовую, как вывернутая губа, раковину и, присев на корточки, вырыл небольшую ямку. Когда-то, лет тридцать назад, он рыл такие же неглубокие ямки в холодном рыжем песке на большом бульваре. По бульвару прогуливались военные с дамами, на качелях вопили малолетки, над го­родом шумно летали самолеты, и он укладывал на дно ямки несколько блестящих шариков, осколок зеркала, сломанные маникюрные нож­ницы, военную пузатую пуговицу. Все это за­крывалось куском стекла так, что содержимое мгновенно преображалось под этой витриной, обретая странный смысл, и засыпалось землею. Некоторые дети прятали под стекло фантики, майских жуков, настоящие часы или деньги. У сына высокой, похожей на парусник в своих вечно развевающихся одеждах дамы под стеклом была фотография смеющегося, по-спортивному стриженного человека. Никто, кроме ближайших друзей, не должен был знать расположение «сек-ретика». Теперь, закапывая раковину в африкан­ский песок, Валентин думал, что игра была продолжением недавно закончившейся войны, культом могилы, захоронения, тайны. Валентин часто думал о детстве, которое было для него не исчезнувшей эпохой, а недостижимой геогра­фией, местом, куда больше не пускают. Позже, присматриваясь к детям иных поколений, он никогда больше не видел этой игры. В Египте, спускаясь под конвоем подростков-гидов в гости к фараону, он чувствовал, как под ногами у него хрустит стекло бульварных захоронений.

Валентин покачался на одной ноге, утрамбо­вывая песок, и повернул обратно. Джой шла ему навстречу. Прихрамывая, улыбаясь, голая, как этот берег и это небо.

Они лежали на границе песка и воды. Ленивая волна смывала их горячий, с маслом сме­шанный пот. Ее губы распухли, как невдалеке захороненная раковина. Они тянули, пили, вы­тягивали из него жизнь. Ее ноги сплелись у него за спиною, ее волосы смешались с песком. Он всегда хотел именно этого: быть с женщиной на пустом берегу под дневным солнцем. Она часто дышала, голова ее, с перекошенным вос­паленным ртом, откинулась. Ослепшие глаза по­мутнели и подурнели. Несколько раз она пы­талась приподняться и посмотреть на него, но шея ее подламывалась. И она скулила и стонала, и какая-то большая птица делала над ними круги, отвлекая ее внимание. Песок попал ему в глаз, и его незагорелые ягодицы постепенно превращались в два огненных волдыря. Наконец Джой удалось приподнять голову, щелками сморщенных глаз она посмотрела на него и, замычав, рухнула назад. Ее рука рыла и рыла яму в песке, но накатывалась волна и все вы­равнивала. Тень от птицы прошла совсем низко и исчезла. Он скосил глаза. Птица сидела на гребне дюны, метрах в пяти. Закрыл глаза, и, сам не в силах больше сопротивляться проис­ходящему, — он был теперь как граната с вы­рванной чекой,— тут же открыл опять: рядом с птицей, наполовину в песке, лежала мертвая, полуразложившаяся собака. Ее ноги, как ноги Джой, были вскинуты в небо, ее чрево, как чрево той, с которой он лежал, было раскрыто, и это была одна гноящаяся рана. Собачья пасть была оскалена, и по короткой шерсти шли зе­леные пятна. Выстрел в затылок произвел бы на Валентина меньший эффект. Он стисну, веки, но на горячей сетчатке не было ничего, кроме этих разведенных ног и гноящихся внут­ренностей.

Джой так никогда и не узнала, что произошло с ним. Она была слишком счастлива, чтобы серьезно отнестись к его неудаче. «C'est rien...* — бубнила она, — это солнце, слишком много со­лнца для тебя». Они, обнявшись, медленно брели назад, к джипу. Далеко, на исходе зрения, он заметил профиль военного корабля. С ее спины еще не сошел отпечаток мелкой гальки — оспы их любви.

На обратном пути машину вел он. У нее распухла нога. Он пришел в себя, и проис­шедшее казалось ему невероятной чушью.

Ну труп собаки, ну и что? Все мы будем гнить так или иначе, на солнце или под землей. Радио трещало, но теперь он с удовольствием слушал местные боевики. Джой спала, вытянув больную ногу. Ее короткие волосы развевались, открывая крупный детский лоб. Дорога иногда проска­кивала через чистенькие деревушки, и он давил на клаксон, и медленные высокие женщины, кто со связкой хвороста, кто с тазом или кар­тонным ящиком на голове, оборачивались, оста­навливались, разглядывали проезжающих, и лишь в последнюю секунду уступали дорогу. Дети бежали за джипом. Мужчин не было видно. Зеленые мечети поворачивали за ними радары своих полумесяцев.

Поздно вечером они танцевали в дансинге для черных. Джой уверяла, что боль прошла, но не могла по-настоящему поставить ногу. Она крепко прижималась к нему, он был порядочно пьян. Из уцелевшего в памяти целлулоида оста­лось нечто вроде неразразившегося скандала, стакан виски, который он пронес под носом у вышибалы до джипа, и бетонная река, по которой нечистоты стекали в море: Рио-Мерде, в местном обиходе. Какие-то люди брели под катальпами, где-то бешено били барабаны, кто-то спал в теплой пыли. Потом проползла цент­ральная улица с единственным открытым кафе. Все столики были заняты. Мальчики клянчили деньги у загулявших моряков. Двое ливанцев ласково ссорились зверскими голосами, напирая друг на друга животами. На дороге, ведущей к вилле, полиция загоняла проституток в гру­зовик. Луна с надкусанным боком мелькала среди крупной листвы. Сторож спал, и Валентин полез через ворота. Джой с трудом давила на акселератор: дальний свет выхватил из тьмы поворот к океану и оскаленную морду собаки. Дико горели зрачки. Джой на ощупь нашла сигареты в сумке, но зажигалка куда-то зава­лилась. Утром была лекция.

Она вернулась на следующий день, ближе к вечеру. Нога ее была в гипсе, в руке она держала конверт с рентгеновским снимком. Малая бер­цовая была сломана и смещена. «Под хорошень­кой же анестезией держал тебя твой кавалер», — ухмыльнулся Даниэль. Он был один. Иза еще не вернулась из японского посольства с урока ике­баны. Passe compose* заставило ее вздрогнуть. Даниэль гремел льдом. «Скажи, сколько?» — спросил он. Протягивая руку за стаканом, она вопросительно взглянула на него. Он подождал, пока она опустится в кресло, потрепал ее по волосам. «Улетел утром», — сказал он. Джой рассматривала выложенные плитами дорожки сада. Ветер из пустыни сменился на ветер с океана, и они были занесены сухими лепестками глицинии. Поверхность бассейна тоже была за­мусорена мертвым цветом. «Завтра будут чис­тить, — Даниэль читал ее мысли. — Один дьявол, никто больше не купается...»

Кен был доволен, их новый проект давал отличную прибыль. Это была одна из типичных выдумок Валентина: ТВ-приемник с двенадцатью мониторами. Располагались они буквой Г над и сбоку от обычного экрана и размером были чуть больше сигаретной пачки. Выбирая основную программу, можно было следить одновременно за происходящим на двенадцати других. Учитывая американскую привычку бесконечно переключать каналы, невротизм современного зрителя, жела­ние урвать наилучшее, Валентин попал в точку. Кроме прочего, дети могли смотреть свои мини-программы или футбол. Звук автономно выво­дился на наушники. На один из экранов можно было подать изображение из внутренней домаш­ней ТВ-сети — лунное дрожание входной двери или лужайки перед домом. Американская фирма, купившая «знаю-как», приглашала Валентина на год. Деньги давали сказочные, но Валентин Нью-Йорк не любил, желтые страницы телефонных книг этого города перечисляли почти все с дет­ства ему знакомые фамилии, любая окраинная продовольственная лавка, широкие улицы, крас­ный кирпич и огромное небо слишком напоми­нали другую жизнь, другой гигантский город, возвращение в который, даже в памяти, Валентин исключал.

Была осень, Сена уносила из города листья платанов и пустые бутылки, флаг над «Самаритеном» все еще был надежнее многих государст­венных флагов. Иза и Даниэль вернулись из своего комфортабельного изгнания и жили в наспех, но удачно купленном, свежей краской пахнувшем, особняке в четырнадцатом округе. Иза, к удивлению всех ее знавших, а больше всего Даниэля, выпускала книгу, и, судя по слухам, это было кое-что. Она не пила, прекрасно выглядела, словно вернулась с войны и отоспа­лась. «Человек, — определял воскрешение Дани­эль, — самовосстанавливающаяся .структура. Стоит лишь на время приостановить саморазру­шение, из которого обычно состоит наша жизнь, и пожалуйста: взгляните на эту лань!» Сам он, по закону все еще сообщавшихся сосудов, сдавал. Было ясно видно, что то, откуда недавно вы­нырнула Иза, поглощало и засасывало его. Они часто устраивали обеды, и Валентин с удоволь­ствием у них бывал. Гости, подобранные Изой, были всегда интересны. Уроки икебаны пошли ей впрок.

Два раза в неделю Валентин бывал теперь у психоаналитика. Если бы ему сказали об этом год назад, он захлебнулся бы смехом. Вена, по его мнению, могла поставлять миру лишь менуэты да вальсы. Однако он исправно по­сещал элегантную келью известного автора «Смерть до рождения». Лежа на холодной ко­жаной кушетке, со странным удовольствием слу­шая собственный низкий голос, он рыл ходы и окопы раскопок своей Трои. «Теория смерти до рождения» профессора Бразье заключалась в том, что огромное количество детей в мире рождалось случайно и против воли матери. За­брюхатевшая неудачница, нарыдавшись всласть, в зависимости от страны и эпохи тем или иным способом пыталась избавиться от закупорившего ее тело плода. Описание этих способов состав­ляло добрую треть книги, довольно жутковатые сто с чем-то страниц. Особенно впечатляли ки­тайские процедуры времен империи Хань. В случае неудачи, а иногда слабого здоровья матери, ее нерешительности или перемены си­туации на свет рождался «полуабортированный», как характеризовал его профессор Бразье, ре­бенок — навсегда искалеченный психически. Добрых полтора десятка изощренных фобий со­провождали его взросление, оставляли на время в покое в период первой молодости и беспо­щадно терзали в эпоху зрелых размышлений. Полуабортированные Валентина не интересова­ли, он прекрасно знал, что его родители были счастливыми любовниками и он был результа­том их любви. Его интересовало теперь лишь одно: мертвая собака на пустынном берегу, со­бака, вскинувшая ноги и обнажившая червивое чрево. Валентин заклинился на этом моменте своей жизни, словно в него вбили двадцати­пятисантиметровый гвоздь. Все его попытки самостоятельно сдвинуться с места, разрушить чары смерти ни к чему не приводили. Он пре­красно понимал случайность происшедшего, примитивный символизм ситуации, голова его удачно раскладывала на составные элементы тот солнечный день, деталь за деталью, и — унич­тожала. Но голова, он все яснее это осознавал, была лишь перископом сознания, наружным, почти придаточным органом. Конечно, он мог бы обойтись без профессора Бразье. В конце концов, тот же Даниэль был не глупее лощеного shrink*. Но Даниэль был лицом вовлеченным, он напряженно думал, как ему помочь. Про­фессор Бразье был не только отстраненно чужим, он был профессионально чужим. Чужим нарочно и специально. Поэтому хлысты его во­просов заставляли Валентина двигаться, искать, продираться сквозь заросли самообманов, под­тасовок в памяти и изрядное количество витков, как оказалось, колючей проволоки самоцензуры.

Он больше не спал с женщинами. То есть, наоборот, он пытался, постоянно пытался, но из этого ничего не выходило. Он даже прожил чуть больше двух месяцев с взвинченным юным со­зданием, сбежавшим не то от родителей, не то из тюрьмы. Возрастная холодность Моники, пол­ное отсутствие сексуального голода идеально уст­раивали его. Она жила в стадии необязательных объятий, поглаживаний, поцелуев. У нее были мужчины и до Валентина, но она была глубоко невинна. Он покупал ей сладости и тряпки, он водил ее в кабаре и на скачки, он отвечал на ее невероятные вопросы. Лишь однажды, заметив раздосадованность его объяснением, он укорил ее: «Дурацкие вопросы обычно влекут за собой идиотские ответы. Заметь это. Пригодится когда-нибудь...» В то же время она была вовсе не так наивна, из породы барракуд, умело кокетничала с мужчинами и, стоило Валентину отвернуться, набивала карманы случайными номерами теле­фонов.

Он бывал у проституток, но бросил. С ними почти получалось. Их обезличенность была ге­ниальна. Они нянчили его, отвлекали, прекрасно зная, что секс раздваивает личность, если она несчастна, и соединяет ее воедино в противопо­ложном случае. Они апеллировали не к нему, а к его увядшему отростку. В итоге от неразреши­мых возбуждений у него началось воспаление простаты, и он попал в руки урологов. Иногда он обрисовывал себе происходящее как опуска­ние из высших сфер в низшие. Так, теперь он был на уровне обнищавшей плоти, лейкоцитных норм, унизительных анализов. Гийом, его леча­щий врач, с которым они быстро подружились, уверял Валентина в противоположном. «Проста­та — второе сердце, — говорил он. — Психичес­кий тонус, эмоциональные бури, одолевающие мужчину, старение — все так или иначе зависит от этой железы. На Востоке это прекрасно знали две тысячи лет назад...»

Иглоукалывание, плавание, знаменитые ти­бетские «слезы камня», йога — ничто не помогало ему. И чем дальше задвигался его безнадежный случай, тем больше женщин валилось на него со всех сторон. Он отнекивался, он отбивался, но нет, его не принимали за гэй*, и почти против его воли реестр остававшихся ночевать все уд­линялся. С удивлением он узнал, что нет ничего легче, чем влюбить в себя самый трудный, самый невероятный экземпляр женского пола, будучи, как он говорил, небоеспособным. Односторонняя природа секса открылась ему, одинокость и ди­кость. Женщины, не добившиеся его, пытались вновь и вновь, но не из-за страсти к нему, а из-за страха собственного поражения. Он был магнитом теперь, потому что был безопасен.

Смерть владела его вниманием. Он без труда обнаруживал ее присутствие повсюду. Она была не роковым порогом его личной конечной жизни, а чем-то вроде неназойливого консьержа, вуайера, клошара. Она была прочнее тленной жиз­ненной ткани, из нее в действительности и состоял мир. Молния, попавшая в него, поразила его способность сопротивляться смерти физичес­ки, бежать прочь от нее в новом теле... Временами чувство бессмысленности, ненужности и бесцель­ности жизни пугало его своею неоспоримой силой. Он стал чувствителен к философским и религиозным идеям, но не мог справиться ни с символизмом образных систем от «Упанишад» до «Посланий Апостолов», ни с современным пере­сказом, выполненным на уровне супермаркета. Но он не думал ни о самоубийстве, ни о плоском марксовском мире. Его интуиция агностика увяз­ла в языческом ощущении мира.

Время шло, и гнилая зима кончилась. Роман Изы выходил вторым тиражом, и она собиралась в Нью-Йорк — американцы купили книгу и затевали рекламную возню. Перед самым ее отъ­ездом — стоял свежий распахнутый май — Дани­эль позвонил: они устраивали обед. «Кстати, — сказал он, — новость не из веселых: вернулась Джой, у нее рак, ей дают месяц, не больше...» Они увиделись. Удивительно, но она не изменилась. Быть может, похудела. Но это была все та же Джой! Загорелая, улыбающаяся, веселая. Позже Валентин заметил, что она двигается медленнее, что ее зрачки увеличены, словно она принимает атропин, но первое впечатление было — Джой...

Не верилось, что она была больна. И лишь за обедом Валентин поверил. Она не могла есть то и это, она, правда, много пила вина, а за кофе, достав из сумки костяную табакерку, быстро занюхала понюшку белого порошка... На кухне — он вышел вместе с хозяйкой — Иза заплакала.

В кабинете профессора Бразье Валентин бес­численное количество раз сосредоточивался на том, что его мучило. Это было слепое тактильное ощущение. Визуальный образ, фиксация на мерт­вой собаке, был лишь добавлением. В тот жаркий солнечный день, в момент безрассудной счастли­вой любви, раскинутые ноги собаки и нежные ложесна женщины поменялись для него местами. Он вбивал себя с убывающей силой в это мертвое, гноящееся нутро; он делал это ни с кем-нибудь, а с самой смертью.

Теперь, через год, в Париже, на своей не­удачливой постели, он был опять с той женщи­ной. Ее кожа все так же пахла солнцем, так же коротко были пострижены соломенные волосы, ее глаза были закрыты, и из-под лучей ее смор­щенного глаза катилась слеза. Она была все та же, но в ней жила смерть. Не абстрактная, не спящая, которая живет в каждом человеке, а проснувшаяся, голодная, уверенная в себе. Джой была тиха и — не знай он ее ранее,— он бы сказал, безучастна. Лишь пот ее имел теперь какой-то новый запах.

Для Валентина круг замкнулся. Смерть пере­селилась из полуразложившейся собаки в эту в его руках беззвучно рыдающую женщину. Для нее он был все тем же любовником — сильным и нежным; для нее его неудачи, затянувшейся более чем на год, не существовало. Но последние месяцы изменили ее. Ее страсть не отзывалась в теле никак. Он был одинок с нею, как и она с ним. Двуполый третий был между ними. Ее глаза были широко открыты, когда он взорвался. Тень листвы дрожала на потолке спальни. Смех поднимался пузырями с бульвара и лопался, не долетая до окна. «Скорая помощь» тупой бритвой прошла по слуху.

Она умерла под Рождество. Крупные хлопья снега таяли на гранитных плитах. Какие-то дальние родственники, выглядевшие самозван­цами, преувеличенно тупо скорбели в ожидании конца процедуры. Иза, прилетевшая из Рима, держала Валентина под руку, словно он мог упасть в могилу. Даниэля не было, он лежал на обследовании в американском госпитале. Беспризорная собака виляла хвостом за оградой соседней могилы, не решаясь приблизиться. Ва­лентин испытывал унизительное чувство быть временно на свободе. «Во имя Отца и Сына...» — негромко выводил священник. Снег пошел сильнее, зачеркивая белым, летя наис­косок, и под его некрепким покровом исчезали каменные скамейки, круглощекие ангелы, пись­мена эпитафий, асфальт, дорожки, черные плечи и шляпы присутствующих, и лишь постоянно встряхивающаяся мокрая собака выглядела живой и реальной.

1984

 



* Я втрескалась в него (англ.).

* Двухэтажная квартира.

* Давай! (франц.).

 

* Это ничего... (франц.)

* Прошедшее время (франц.).

* Психоаналитик (разг. англ.).

* От англ, gay — гомосексуалист (разг.).

Hosted by uCoz